Волна борьбы с «западными агентами» коснулась даже Всероссийской государственной библиотеки иностранной литературы — Министерство культуры РФ «попросило» закрыть Американский культурный центр. Специально для «Медузы» журналист Катерина Гордеева поговорила с Екатериной Гениевой, которая возглавляет библиотеку с 1993 года, — о деятельности Министерства культуры и российской шпиономании, а также о четвертой стадии рака, решительности и ожидании смерти.
— Требования к государственным образовательным и культурным проектам становятся все более и более жесткими. На этом фоне библиотека иностранной литературы смотрится почти вызывающе: конгресс интеллигенции, книги о толерантности, концерты Макаревича, полтора десятка культурных центров иностранных государств, которые располагаются на вашей территории. В скольких вы шагах от того, чтобы стать иностранным агентом?
— Я руковожу библиотекой почти четверть века. Надеюсь, мы не можем стать иностранным агентом, поскольку мы, все-таки, государственная структура. Но если смотреть на это с точки зрения нынешнего обостренного квазинационального сознания, то, конечно, мы — крупный иностранный агент. Четырнадцать международных культурных центров иностранных государств, в числе которых, страшно сказать — а-ме-ри-кан-ский. Впрочем, до сего дня ни для меня, ни для Библиотеки никаких драматических последствий всего этого еще не случилось.
— То есть, слухи о том, что Американский центр закроют остались слухами?
— Это не быстрый процесс.
— То есть, это не слухи?
— Понимаете, идет схватка. И исход ее пока неясен. Когда из министерства культуры поступила просьба о закрытии Американского центра, я сказала: «Хотите закрыть — ради Бога, закрывайте. Но прежде дайте мне официальную бумагу о том, что „в связи с напряженными отношениями между двумя государствами, мы решили“. Тогда уже мы будем про это говорить в другом месте и в другой тональности». Никакой бумаги, естественно, мне никто не дал. Но и решения о закрытии Американского культурного центра никто ни в каком письменном виде никогда не видел.
Вся эта история с решением или не-решением о закрытии развивается замысловато: вызвали кого-то из моих заместителей в министерство культуры и сказали, что «Вот, надо закрыть Американский центр». На что мои заместители сказали «Это к Екатерине Юрьевне». Екатерина Юрьевна позвонила в министерство культуры своим кураторам и спросила, что это все означает. Мне ответили, что было принято решение на очень высоком уровне. Я спросила «Нельзя ли узнать, на каком?» Ответа не последовало. На этом все зависло и висит до сих пор.
— О вас лично речи не шло?
— Были не самые приятные разговоры: «Если вы не подчинитесь, то мы вас уволим». Я говорю «Что значит уволите?» И опять ответа не последовало. Зато последовал очень любопытный разговор с министром культуры. Господин Мединский мне в личной беседе дважды сказал «Я вам никаких указаний закрывать Американский центр не давал». Ну, вот, дальше, что называется, без комментариев.
Так что, на сегодняшний день, Американский культурный центр работает в прежнем режиме. И хотя люди, которые передавали требование закрыть Центр, говорили, что закрыть надо к 28-му мая (почему?), прошло уже больше месяца от отведенного срока и ничего не происходит, никаких насильственных действий, если не считать бесконечных проверок. Но проверок за последний год у нас, кажется, уже штук шесть было. Вот сегодня (1 июля 2015 года — прим. «Медузы») приехала очередная проверяющая комиссия.
Чем это закончится, сказать я не могу. Моя позиция заключается в том, что даже в худшие времена Карибского кризиса культура оставалась площадкой, где можно было о чем-то договориться. И я убеждена, что для престижа страны сотрудничество в области культуры — важнейшая штука.
Я не устаю об этом рассказывать каждой проверке. Говорю: «Американский культурный центр существует 27 лет. Значит, каждый год мы подписываем соответствующее соглашение с Госдепом…» И на этом месте чиновники обычно напрягаются: как это я сознаюсь в том, что подписываю соглашения с Госдепом. И я спокойно отвечаю: «Госдеп — это вообще-то министерство иностранных дел США, ничего более».
А недавно один чиновник говорит «А, вот, мы не понимали, что вы подписываете соглашение с Госдепом». Отвечаю: «А вы вообще читать умеете, если такие подписания в течение 27 лет происходят? Каждый год». И это их пугает. Американский центр в сознании кого-то (я думаю, какого-нибудь Совета по безопасности) — вещь опасная. Потому что это США. И это сразу вызывает повышенный уровень тревожности. И никто уже не слышит, что это про культуру и про образование. Всем сразу мерещатся шпионы в сердце российской библиотеки. «Возможно, — отвечаю я, — шпионы есть. Но это по другому ведомству. Мы — про культуру».
— Но с такой шпиономанией можно же дойти и до того, что сама по себе библиотека иностранной литературы — вещь опасная и вредная.
— Разумеется. Потому что вся наша библиотека — влияние вражеских структур на нашу замечательную культуру, идеологию и так далее. Понимаете, в этой истории очень много глупости, как часто у нас, увы, бывает. Давайте закроем Американский центр. Это будет скандал. Ну, можно сказать, никто скандалов сейчас не боится, потому что все скандалы уже у нас есть и терять нам нечего. Кому от этого станет лучше? Думаю, что никому. А если библиотеку закрыть — тем более. Но объяснить это тем, кто спит и видит закрытие центра или введение каких-то ограничений в работе библиотеки — почти невозможно. Ну, не поймут. Хотя я честно попыталась. Я написала письмо Владимиру Владимировичу Путину, которое, думаю, где-нибудь на столе у него лежит: «Вы говорите и постулируете, что готовы к диалогу. Но история с иностранными культурными центрами в нашей библиотеке — это как раз тот самый случай диалога. И потому надеюсь, что решение о закрытии одного из них или даже сразу нескольких — исходит не от вас. А от каких-то средних структур».
— Вы действительно думаете, что все эти инициативы — инициативы, что называется, на местах?
— Я думаю, что и в самом министерстве культуры, и где-нибудь повыше — там все в такую раскорячку: с одной стороны, с другой стороны. Я думаю, что единого решения ни по каким действительно серьезным вопросам не существует. Я это наблюдаю в том числе и на своем примере.
— Так всегда было в нашей стране? По-вашему, нынешнее время похоже на что-то, что уже с нами происходило? Кто-то говорит о 1960-х, кто-то о 1940-х.
— Увы, мои ассоциации исторически дальше. Мне страшно смотреть, как быстро страна скатывается к идеологии конца 30-х годов. Страшно. По-настоящему.
— Вы думаете, у того, что сейчас происходит в России, есть какой-то специальный план, у которого, к тому же, есть авторы?
— Страшно себе даже представить, что для кого-то полная и окончательная изоляция страны — это план. Я надеюсь и даже почти уверена, что этот план не разделяем всеми, что и на самом верху по этому поводу нет единой точки зрения. То есть, с одной стороны, вот это абсолютно ура-патриотическое очень страшное направление, которое подминает под себя всё идеологическое состояние страны, а с другой стороны, нет никакого понимания, что из всего этого выйдет. Никакого окончательного решения. Мне кажется, они сами не знают, что делать. И это противоречие, эта неокончательность избранного пути, она ощущается во всем. Вот смотрите: с одной стороны, Красную площадь открыли для людей, провели книжный фестиваль, что само по себе прекрасно, первые лица страны туда пришли и на глазах у огромного количества народу покупали не что-нибудь, а книги. Книги! С другой стороны, мы слышим бесконечные назидательные разговоры о том, какие учебники истории разрешить, что читать, что не читать, какие книги вредные и так далее. И вообще вся эта антиамериканская, антизападная и (как нечто новое) антиукраинская дребедень, которая громко сейчас звучит, очень опасна: она охватила, действительно, всю страну. Кругом ненависть. И что с ней делать — неясно.
— И это тоже не план, просто так все само собою вышло?
— А я не вижу последовательности в действиях. Судите сами, в этом году кончается целая библиотечная эпоха: 1 января 2016 уходит в отставку доктор Биллингтон (13-й директор библиотеки Конгресса США). У нас, в России, на самом высоком уровне решили дать ему государственную награду. Он — гражданин США, а это, с точки зрения всей этой шпиономании, какое-то отклонение от генеральной линии. Так, друзья мои, или-или? Или вот недавно вручалась высшая награда, медаль Пушкина праправнучке Александра Сергеевича Пушкина. Она тоже, вообще-то говоря, не гражданка России — гражданка Ирландии. Поэтому ответ на вопрос, где какое решение до конца принято, я думаю, не такой простой. Другое дело, что на нашей необъятной территории, где пропаганда начинает играть оглушительную роль, неизвестно, какие весы куда перетянут.
И мое личное ощущение, что там идет гораздо бОльшая схватка, чем схватка за Американский центр. Понимаете? Потому что если сейчас мы с вами начнем приводить примеры… Зимин — бред, Ясин — бред, Прохоров, перед которым официально, вы знаете, извинилось Министерство культуры — всё бред. Куда дальше-то идем?
— Но стремление к самоизоляции России усердно подогревается. Все чаще говорят про особенные ценности, которые наши. А чуждые и вредные — другие…
— (смеется) Я недавно выяснила на одном из совещаний в министерстве культуры, что, оказывается, доброта, любовь, сострадание — это наши ценности. Я думала всегда, что это общие такие ценности, ан нет, оказывается — исконно русские. И там же выяснилось, что ценности импрессионизма (я не знаю, что это такое, сразу говорю, точнее, не знаю, какой смысл в это понятие вкладывал говорящий) — это не наши ценности. Я даже не понимаю, что это такое может быть.
— А с чем, по-вашему, связана такая противоречивая репутация вашего непосредственного начальника, министра культуры Мединского?
— Понимаете, тут тоже опять это «с одной стороны, с другой стороны». То есть, Мединский — один из самых работающих министров. Хорошо работающих, не просиживающих штаны. Но его даже не беда, а трагедия состоит в том, что у него довольно разные и часто плохие советники: они ему дают советы, которых лучше бы они ему не давали. Понимаете, короля играет свита. Вот эта свита должна бы быть там, конечно, посильнее.
Вот, сейчас он написал статью в «Известиях», что государство не обязательно должно поддерживать что-то такое, связанное с «Тангейзером». Ну, наверное. Не обязательно. Это, в общем, нужно еще понять, чего он хочет сказать. Но каждая его мысль сопровождается какими-то скандальными ситуациями.
Я уже не говорю о том, что вся эта затеянная им полемика «мы Европа, мы не Европа» ни у кого из людей либерально мыслящих энтузиазма не вызвала.
Но с другой стороны, моя личная история взаимоотношений с Владимиром Мединским — она о другом. То есть, это не моя личная история, это история вверенной мне библиотеки. Вот, например, у нас же был концерт Макаревича. Причем в самый разгар опалы. Они мне могли это запретить. Ну, я — государственный служащий, мне могли запретить. Но у нас с Мединским состоялся совершенно нормальный по этому поводу разговор. Он сказал: «Давайте мы концерт Макаревича из большого зала перенесем во двор». Я говорю: «И что это даст?» Он говорит «Это, как бы, не совсем библиотека, не совсем госсобственность». Я говорю: «Владимир Ростиславович, хорошо, давайте». В результате, что было? Все это, то есть, Макаревич звучал на всю Таганку. Ничего не произошло. Люди спокойно собрали деньги, спокойно отправили этим украинским детям, беженцам. Вот примерно так и строятся мои отношения с Мединским. И с возглавляемым им ведомством. Думаю они считают, что я не очень удобный во многих отношениях подчиненный. Но отношения у нас есть. И, видимо, будут еще.
— То есть, вам не унизительно ходить в минкульт, просить, убеждать, уговаривать, делать вид?
— В том, что я хожу в министерство культуры и разговариваю с министром, в том числе, и есть моя работа. Причем, не самая плохая ее часть. Очень много препятствий хорошим делам возникает по причине армии людей с плохим образованием, плохой информированностью, большими амбициями. Они несомненно вносят свой вклад во все это торжество серого и страшного над ярким и бесстрашным. Мне тут позвонил один чиновник, из Госдумы: «ГенИева?» Ну, это я привыкла. Это нормально. Я говорю «Да, добрый день». «Мы хотим проверить Фонд Сороса». Я говорю «Дело хорошее. Только его нету» — «Да? Ну, тогда мы вас хотим проверить». Я говорю «Ну, тоже дело хорошее, только я там не работаю давным-давно» — «Да?» И он зашел, видимо, в тупик и повесил трубку.
Во всем этом, конечно, есть ощущение такой точки невозврата и полного отсутствия выхода. Кроме как обычного нашего: молись и работай. Пока есть такая возможность.
— В этом, судя по всему, состоит ваш личный план?
— В том числе. Дерзких планов у меня много. Мало времени. Когда мне поставили тяжелый онкологический диагноз, я не стала делать из этого секрета ни для своих сотрудников, ни для своих кураторов в министерстве культуры. Так что мы все играли в открытую. И я могу вам сказать, что, если не подбирать длинные слова, то уважение и понимание — это именно то, что я почувствовала по отношению к себе от всех, с кем работала. А в моей родной библиотеке вообще не было ничего, кроме поддержки, сочувствия, ну и, конечно, некоторого такого испуга. Потому что понятно, что это не грипп.
— То есть, вы не стали делать из болезни никакого секрета и мы даже можем говорить об этом в интервью?
— Разумеется, да. Я не из чего не стала делать секрета: ни из диагноза, ни из стадии. Я не изменила свой образ жизни, я работаю так, как я работала. Мы, можем об этом говорить настолько подробно, насколько это интересно вам и вашим читателям.
— Я понимаю, что никто никогда в жизни не ждет встречи с раком. Но, заболев, чему вы больше всего удивились?
— Знаете, наверное, тому, каким образом поставлен диагноз. Для меня ведь, как и для любого человека болезнь эта оказалась совершенно неожиданной. И то, как она пришла ко мне — потрясающая история. Ведь диагноз мне поставила портниха. Хотя, понятное дело, я девушка не деревенская и ко всяким врачам типа итальянских, американских, отечественных периодически ходила, и они мне все говорили «У вас все в порядке». И вот я приезжаю в город Курск, и вдруг моя замечательная портниха, к которой я хожу уже десять лет, так задумчиво на меня посмотрела и говорит «Екатерина, что у вас с животиком? » Я говорю «Не знаю, наверное, я поправилась или похудела». Она говорит «Нет, я знаю форму вашего тела. Пойдите к врачу». Это потрясающая история. Она заметила несимметричность моего живота и сразу все поняла.
— Это история о профессионализме.
— Возможно. Она увидела то, что никто не видел. Увы, было поздновато. Хотя докторам израильским я очень благодарна за ясность картины, за правду о моем состоянии и как раз за профессионализм. Они не рассказывают о себе мифы и не погружают тебя в мифы. Когда я первый раз была у своего онколога, я говорю «Вы скажите, а, вот, какая (я ей даже не успела договорить) стадия?» Она говорит «Четвертая, последняя». Понимаете?
— Почему вам это так важно? Многие, наоборот, боятся услышать…
— Мне это помогло собрать свои внутренние силы. И не потерять в течение этих четырнадцати месяцев работоспособность. И переносить и химию, и операции, понимая, сколько это продлится и что со мной происходит.
Никто не виноват, что метастазы мои снова рванули, и они сейчас, в общем, побеждают. Но доктора опять что-то придумали. Нашли и предложили использовать какое-то новое лекарство совершенно убийственное. Прошлая химиотерапия по сравнению с этим — просто баловство какое-то.
— Они обсуждают с вами тактику лечения?
— Разумеется. Я же пациент, живой человек. У меня есть свое мнение, я участвую в лечении. Но самое главное, что я могу сказать про них совершенно отчетливо, у них есть отношение к болезни не как к терпению. Тебе надо все максимально облегчить. Никаких страданий. Борьба с болезнью — да. Боль, страдание — нет. И именно поэтому, пока у меня есть возможность выбирать, где мне лечиться, здесь или там (хотя, у нас замечательные специалисты), я выберу, конечно, Израиль.
— Но все равно же будут обвинять в отсутствии патриотизма?
— Это связано не с патриотизмом, а с качеством жизни во время лечения. Это важно.
При этом, поймите, не то чтобы я сторонилась российских врачей, нет. Мне очень понравились наши районные онкологи. Конечно, это, во многом, такой, совершенно советский подход: когда меня повели на какую-то комиссию по поводу больничного листа, там две такие дамы (одна крепко советская, другая уже послеперестроечная) говорят: «Вы хотите сказать, что вы работаете с этим диагнозом?» Я говорю: «Да» — «Это исключено». Я говорю: «Ну, исключено, но я перед вами». И разговор был довольно резкий.
В Израиле мое желание работать услышали. Там вообще принято людей болеющих слушать. В этом, собственно, состоит разница в отношении к пациенту там и здесь. Ну и плюс качество, конечно, самой медицины: как видите, они сохранили мне полную работоспособность.
В этой связи еще одна важная вещь, как раз касающаяся вопроса о моих планах, с которого я начала рассказывать о болезни: с этим моим раком довольно много метафизики. Болезнь меня куда-то сама ведет и уводит. Поэтому ответить на этот вопрос, что будет дальше, я не могу. Я понимаю, что я делаю, что я наметила. То есть я для себя принимаю какие-то внутренние решения.
Я прекрасно понимаю, что больна, что не вечна. И еще, например, у меня кончается контракт в апреле. То есть, меньше года. Какой в связи с этим мой план? Я бы, конечно, хотела какое-то количество времени еще в библиотеке поработать. Но я уже начинаю очень серьезно думать, кто может прийти вместо меня. И как сделать так, чтобы структуру сохранить. Удастся ли мне это? Успею ли я? Не знаю, не знаю…
— То есть вы мыслите размашисто. Никакой политики маленьких шагов, которую так часто советуют онкологическим больным?
— Нет-нет, маленькие шаги, наверное, меня в моем состоянии не устроят. Ну, все-таки, история про Американский центр — это схватка. Это уже история больших шагов. Чем она может закончиться? Ну, не знаю. Когда дойдем до точки невозврата, что-то придумаем.
Возвращаясь к сюжету моей болезни, у меня нет отчаяния, которое обыкновенно свойственно онкобольным. У меня есть, скорее, депрессия по поводу того, что будет потом, после меня.
— Страшно?
— Да. Скажу честно, страшно. И это при том, что изначально прогноз врачей по поводу моей болезни был совсем неоптимистическим, несколько месяцев, полгода. Но кто знает, что такое человеческая жизнь? Что значит полгода? Год? Пять лет? Мы же не знаем. Значит, я могу надеяться. И в этой связи обнаруживаются какие-то планы, какие-то новые резервы организма.
Сразу после известия о диагнозе, я участвовала в проекте «Открытая лекция». И это выступление дало мне какой-то внутренний толчок, навело на некоторые размышления. Я ведь прожила довольно необычную жизнь, главными в которой были люди. Люди, опыты, встречи, всего этого в моей жизни было в избытке. Но память вещь прихотливая, уходящая. И на бегу о многом забывается. После «Открытой лекции» я стала чаще вспоминать все и всех, начала собирать материалы о своей жизни. И хочу успеть все это записать. Если будут силы.
— Сил меньше теперь?
— И голос слабеет, и ходить трудно, и двигаться трудно. Но у меня было большое серьезное выступление в Великобритании, в Парламенте. И накануне этого выступления у меня не то что сил совершенно не было, но не было даже голоса. А давление было 240 на 120 (побочное явление от лекарств). Мне казалось, что я не смогу выйти и не смогу говорить. Но я вышла и говорила. И говорила полтора часа. Я сама не понимаю, как я это все выдержала. И теперь, вспоминая, в том числе и эту историю, думаю вот о чем: тяжелая болезнь — это еще и нравственное испытание. Мне ведь всегда было легко ходить, мне стало трудно ходить. Мне всегда было легко говорить, мне стало трудней говорить. То есть, я все время что-то преодолеваю… И главное, что надо преодолеть — это внутреннее отчаяние, если вы понимаете, что я хочу сказать.
— Стало легче прощать?
— Наверное. Я думаю, что я стала еще на какой-то градус терпимее. Я теперь часто вспоминаю слова отца Александра Меня, когда мы ему говорили, жалуясь: «А, вот, он такой-то, такой-то, такой-то». А он смотрел так пристально и отвечал: «Я думаю, а какой он или она был ребенком?» Вот, я приблизительно так же, когда слышу что-то такое нерадостное от людей, о людях, думаю «Ну, люди как люди, квартирный вопрос».
В общем, я стала не мягче, а терпимее, сострадательнее. И знаете, какое у меня есть еще ощущение? У меня есть ощущение, что вот то время, которое отпущено, я его не только для какого-то дела должна использовать, но и для чего-то такого, понимаете, эмоционально не окружающего. Я точнее не смогу сказать.
— Муж, дочь?
— Не совсем. Хотя я даже не могу описать как я благодарна мужу моему, который теперь только мною и занимается… Но я не это имею в виду. Я имею в виду, что если есть какая-то возможность быть людям чем-то более полезным, вот я это должна… Я стала, может быть, еще решительней в каких-то своих проявлениях поддержки и помощи коллег. Вот, что я имею в виду. Потому что Рубикон пройден. И теперь не надо оглядываться, бояться. И значит, зачем себя сдерживать.